РУССКАЯ ЛИНИЯ Православное информационное агентство web-сервер www.rusk.ru |
|
В НОЧЛЕЖКЕ
А. Лысков
Не тороват на подаяние вологодский человек, но
истинно жалостлив.
Вот этот уличный нищий старик со свежими бинтами
на голове побредет в морозных бирюзовых сумерках
не в какой-нибудь крысиный подвал, в люк
теплотрассы или под обдув вокзальных дверей, а в
ночлежный дом - законное свое жилище.
Перейдет по льду Вологды-реки на левый берег.
Промерзший, сам весь скрипучий, как снег,
протащится мимо улицы Рубцова и свернет во двор
старинного двухэтажного дома за двести лет
существования просевшего так, что первый этаж
стал подвальным.
Ядовитым газом хлынет мороз в отворенную дверь, в
гостиничное тепло и пружина тотчас намертво
припаяет створку к косякам.
Горячая печка, как часть кладки всего здания, как
один из столпов купольных сводов, источает
березовый жар. За раскрытыми дверями видно, как
бродяги, лежа в кроватях, смотрят телевизор.
Телевизор - вот и все, что выпирает здесь из
провалившегося двадцатого века.
В девятнадцатом веке в этом доме тоже была
ночлежка…
Хрустит крещенский снег и под новыми,
остроносыми валенками нынешнего попечителя
ночлежки Анатолия Константиновича Ехалова, того
самого не отвлеченного, а конкретного русского
жалостливого человека - в полушубке и большой
мохнатой шапке. Стрелка наглаженных брюк у него
переходит в стрелку валенок - это, кажется, особый
здешний шик.
Константиныч - так все его зовут - идет
чрезвычайно степенно, хотя он первый юморист в
городе. Выпустил книжку бухтин. Поет по
"ящику" дерзкие частушки под балалайку. Но
сейчас он -в роли наставника заблудших душ,
родного отца всего городского бомжатника -
вступает в свои владенья. Так же когда-то входил
сюда и настоящий гильдейский попечитель.
Константиныч - только что без золотой цепочки на
животе.
Дежурный смотритель, Вовка, молодой дембель при
должности, расторопно ставит перед начальством
электрический самовар. Но вот беда - сахар
кончился.
Я готов сбегать по морозцу в лавочку. Но
Константиныч негромко распоряжается - и
целлофановый мешочек с песком подносит к столу
молодой бродяга, одаривший нас из собственных
запасов, и неслышно, незаметно как тень опять
удаляется за перегородку в свой угол.
Низко склонясь над бокалом, Константиныч
переливает горячий чай с ложечки обратно -
студит.
Затем высоко, как для произнесения тоста,
поднимает бокал с чаем, глядит куда-то под срез
донца и неожиданно зычно (актерская натура
сказывается) требует:
- Орехов! Были сегодня заказы?
Тот же услужливый молодой бомж невесомым,
безобъемным духом является в дверном проеме:
- Унты приносили. Да бабушка - сапоги.
- Сколько взял?
Строгость такая в голосе Константиныча, что
боязно соврать.
- Двадцать за унты. А с бабушки чего возьмешь…
Теперь тихость голоса начальника объясняется
тем, что его не должна слышать публика на
кроватях. Он называет их "они". Вспоминает
свою юность, свой вольный наем в зоне, работу
среди зэков. Лагерей на Вологодчине было много.
Детей пугали не "кащеями", а
"рестантами". Смрад грешной неволи
соседствовал с поэтичностью северного
крестьянского уклада. Опыт жизни вблизи
заключенных внушал трезвый взгляд на них и
жесткое отношение. Легендарный "вологодский
конвой" тоже по этой причине отличается
беспощадностью.
Но Константиныч - интеллигент, артист, и потому
жалуется на нехватку решимости, на собственную
мягкотелость: ночлежники все больше лагерники,
хотя и в отколе от "малины".
Начальственная строгость и озабоченность тает
на лице Константиныча при воспоминании о лете,
проведенном в Ферапонтовом монастыре, куда он
возил своих бродяг на причастие. Он горд, что один
из них, молодой сирота, остался там и скоро должен
принять постриг…
Кто-то с улицы толкает входную дверь, и как вода в
пробоину, опять врывается в ночлежку морозный
воздух, холодит наши затылки.
К столу, к "приемной комиссии", подходит
одутловатый бомж-новичок еще без признаков
загниванья в одежде и обуви, но уже сломленный
зимой и бесприютностью.
- Вот тебе направление в санпропускник, -
втолковывает ему Константиныч, - там тебя помоют,
одежду пропарят. И ты со справкой - сюда.
Понятливый бродяга, жаждущий теплой ночевки,
смышлено оглядевший наволочки пустующих
кроватей, лик Спасителя в красном углу и наш
самовар, проворно удаляется. А мы, как оказалось,
все трезвенники ("было пето - было пито"),
наливаем по третьей чашке, и я спрашиваю
Константиныча, почему он взялся за это дело - пять
лет уже возится с разной вшивотой, да теперь еще и
дом престарелых собирается открывать. "Бизнес?
Трамплин в структуры власти? Материал для
очередной книги? - пытаю его.
Он утомленно молчит, так что о милосердии я даже
не заикаюсь. Слишком уж как-то по-дамски звучит
это - милосердие. Я не лезу больше к нему в душу,
ибо вижу, что ему нравится быть хозяином этого
дома, в котором, кстати, завел он и покои для
чистой публики - что-то вроде бывшего дома
крестьянина. Вижу, как он голову свою ставит
несколько наискосок, гордовато, когда объявляет
смотрителю Вовке, что сегодня "наверху"
будет ночевать гость, то есть я.
Распрощались до утра.
По винту каменных ступенек я протискиваюсь
наверх, задергиваю занавесочки на окнах, и быстро
засыпаю с дороги.
Просыпаюсь среди ночи от крика и матерщины внизу.
Гремит посуда. Тарахтят по цементному полу
кровати и стулья.
Пока соображаю, что делать, влезаю в сапоги,
накидываю куртку - драка стихает. А когда
спускаюсь вниз, то вижу окровавленную морду
молодого сапожника, заляпанные кровью кулаки
старика-нищего.
Безропотный починщик обуви, благодетель какой-то
старухи, сидит на стуле привязанный и
приговаривает:
- Вовка! Тебя я убью! Тебя - убью, а про тебя,
Анатолий Константинович, я про тебя в газете
пропишу!
Смотрителю Вовке смертная казнь назначена за
унижение, за то, что одолел, связал супостата, а
главное, за то, что разбил бутылку с остатками
водки. А Константинычу - общественное порицание -
за то, что похвалил смотрителя за верную службу.
Константиныч стоит в распахнутом полушубке.
Шапка еле держится на затылке, на седых кудрях
его буйной головушки. Он запыхался, страдает,
разбит душевно. Все повторяет в оправданье: "С
ними иначе нельзя. Твердо надо".
А Вовка, хлебнувший чеченского похода, ничуть не
комплексует, моет руки над раковиной.
Завтра утром бузотеры будут выдворены из
ночлежки. Пьянство - первое и последнее
преступление в здешнем уголовном кодексе.
Завтра, протрезвев, они будут у Константиныча в
ногах валяться, молить о прощении.
И завтра, вполне может быть, проявится опять его
предательская слабость, жалость эта проклятая…
Я провожаю Константиныча до калитки. Долго
слышится зубовный скрежет снега под его новыми,
необношенными валенками в тишине спящей Вологды.